Глава 33. Часть его живёт во мне
Я кладу руку на живот. Пятнадцать недель. Он толкается, когда я нервничаю. Выходя из зала суда, я знала, что он прочитает записку сразу. Знала, что эти слова пробьют дыру в его идеальной броне социопата. Ребёнок для такого, как он — это либо инструмент манипуляции, либо божество. Третьего не дано. Я хотела уничтожить его этим знанием. Хотела увидеть, как сломается его лицо. Но увидев его лицо в ту секунду — белое, потерянное, человеческое впервые за всё время, — я почувствовала только холодный сквозняк победы. Не радость. Не удовлетворение. Сквозняк — как из приоткрытой двери, за которой обнаружилась не комната, а пропасть. Я забрала у него единственное, что нельзя отобрать силой — будущее. И заменила его вечным долгом. Но победу мою испортила одна деталь. Он не сломался. Он не рухнул на колени, не взвыл, не забился головой о стекло, как сделал бы на его месте любой другой человек, получивший такую весть в такой момент. Он просто побледнел — и это побледнение было страшнее любого крика, потому что крик — это выход, а побледнение — это вход. Он впустил. Впустил в себя что-то, что я не заказывала, не вкладывала в записку, не подразумевала. Он впустил ребёнка. Не как идею, не как абстракцию, не как очередную фигуру на своей доске. Как живое. Как толчок, который я чувствую сейчас под ладонью. Именно поэтому я не оборачиваюсь. Если обернусь — увижу его глаза, и в этих глазах будет то, чего я не могу себе позволить увидеть. Не страх. Не боль. Что-то хуже. Что-то похожее на благодарность. А благодарность от человека, который убил троих и месяцами превращал мою жизнь в параноидальный ад, — это яд, для которого нет антидота.
Коридор суда длинный, с белыми стенами и люминесцентными лампами, которые гудят на одной ноте — ровной, тошнотворной, как звук аппарата, к которому подключают тех, кто уже не дышит сам. Мои каблуки стучат по кафелю. Ритм чёткий, как метроном. Я считаю шаги — привычка, от которой не отвыкнуть. Он научил меня считать. Он вообще научил меня многому: слышать шаги сквозь стены, чувствовать чужое присутствие по изменению температуры воздуха, просыпаться за секунду до того, как щёлкнет замок. Полезные навыки. Спасибо, Александр. Спасибо, что сделал из меня параноика, который выживает. У входа стоит Серов. Курит. Увидев меня, выбрасывает окурок и давит его ботинком — жест, который он повторяет каждый раз, будто извиняется перед кем-то, кого нет.
— Как вы? — спрашивает он.
— Нормально, — отвечаю. Слово «нормально» — это пустой контейнер, в который я складываю всё, что не помещается в язык. Панику. Усталость. Стыд, который до сих пор живёт где-то под рёбрами, несмотря на то, что стыд не должен жить так долго — он должен выгорать, как лихорадка. Этот не выгорает. Этот попутчик.
— Он сказал что-то после? — Серов идёт рядом, чуть позади.
— Он сказал, что оставил мне себя, — повторяю я, и мои собственные слова звучат чужеродно, как цитата из книги, которую я не помню, что читала.
Серов молчит. Мысль, которая промелькнула в его глазах, ушла за грань, за которой следовательские реакции заканчиваются и начинается человеческое непонимание. Он хочет спросить — но не спрашивает. Хочет посоветовать — но не советует. Серов за эти месяцы научился молчать рядом со мной, и это, пожалуй, единственное, за что я ему благодарна. Он не пытается меня чинить.
На улице сентябрь. Воздух холодный, прозрачный, пахнущий мокрыми листьями и чем-то горелым — то ли из трубы котельной, то ли из моей собственной памяти. Запах гари, который он оставил на мне, не выветривается. Я пробовала духи — бросила, потому что духи превращали его запах в парфюм, а это было кощунством, как нарисовать розу на надгробии. Я пробовала мыло — другое, каждое утро, другое, из разных магазинов, будто смогу обмануть рецепторы сменой брендов. Не смогла. Гарь сидит в слизистой, как татуировка под кожей. Моя химия изменилась. Он изменил её физически, на молекулярном уровне, и мне придётся жить с этой химией — с его химией, встроенной в мою, — ещё долго. Возможно, всегда.
В машине тепло. Серов открывает дверь, и я сажусь на заднее сиденье — то самое, на котором сижу уже четыре месяца, каждый раз после каждого заседания. Кожа сиденья нагрета, пахнет собой — тёплым пластиком и чужим потом. Рука сама ложится на живот. Пятнадцать недель. Срок, на котором врачи говорят: «Теперь можно не бояться». Не бояться выкидыша, отклонений, того, что организм отторгнет. Как будто беременность — это пересадка, и тело должно решить, принять или нет. Моё тело решило. Моё тело вообще решает всё за меня — решило, что сын останется, решило, что я буду его носить, решило, что я буду растить, решило, что я буду любить. А я — та, кто живёт внутри тела, — я не решала ничего. Я просто не успела отказаться.
— Вам нужно подумать об именах, — говорит Серов, и в его голосе — неловкость человека, который лезет в чужую жизнь, потому что не знает, как не лезть. — Для... для ребёнка.
— Я знаю, как его назову, — отвечаю, и замолкаю, потому что имя — это тоже акт, и каждый акт в этой истории имеет цену, которую я считаю не в рублях, а в годах, которые мне предстоит жить с последствиями.
Серов не спрашивает какое. Он научился. Машина едет по набережной. Фонтанка, каналы, мосты. Город отражается в воде — перевёрнутый, искажённый, как в кривом зеркале, и я думаю: вот так и моя жизнь — отражение, которое не совпадает с оригиналом. Я живу в отражении, которое он создал, и мне предстоит решить — остаться в нём или разбить зеркало. Но если разбить — осколки ранят. А я больше не имею права на раны. Не теперь. Не с ним внутри.
Сын.
Слово ещё не обрело плоть. Оно висит в воздухе, как нотка, которую ещё не спели, — звук без тела, обещание без формы. Но я уже знаю, что он будет похож на отца. Не внешне — нет, я не желаю этому ребёнку симметрии, которая пугает. По-другому. Он будет чувствовать вещи, которые другие не чувствуют. Будет знать, когда кто-то стоит за дверью, не слыша шагов. Будет просыпаться за секунду до звонка. Будет считывать людей по микродвижениям, по паузам, по тому, как они отводят взгляд. Это не талант. Это травма, переданная по наследству — не через гены, а через воздух, через молоко, через ночи, когда мать лежит без сна и прислушивается к шорохам, и ребёнок рядом с ней тоже не спит, и учится слушать. Я дам ему другую жизнь. Я отсеку всё — тень Александра, запах гари, розы, ленты, шёпот из вентиляции. Я построю стену, которую он не сможет обойти. Не стеклянную — стеклянную он уже разрушил, доказав, что прозрачность не защита, а провокация. Каменную. Высокой плотности, без трещин, без щелей, без люков на чердаке. Он не пройдёт. Он не дотянется. Он не прошепчет. Но я знаю — знаю с холодной, противной ясностью человека, который слишком долго жил с хищником, — что стены не работают. Не против него. Он не ломает стены — он проходит сквозь них, как белый шум, как радиосигнал, как запах, который оседает в слизистой и становится частью твоей собственной химии. Стены не работают, потому что он уже внутри. Не в квартире. Не за дверью. В крови. В ДНК ребёнка, которого я ношу. В почерке, который стал его почерком. В ритме дыхания, который мой организм выучил и теперь повторяет в тишине, когда мне кажется, что я одна.
Мне не кажется. Я никогда не одна. Часть его живёт во мне — и эта часть имеет имя, и через двадцать недель у неё будет сердцебиение, и я буду слушать его и слышать его — его, не ребёнка — потому что сердце ребёнка бьётся в ритме, который задал он. Я закрываю глаза. Машина едет через мост. Кузов качается на стыках рельсов — раз, два, три. Ритм. Его ритм. От которого не убежать, потому что он — не снаружи. Он — внутри. И всё, что мне остаётся, — научиться дышать в этом ритме. Не сопротивляться. Не бежать. Просто дышать.
И надеяться, что сын не унаследует ничего, кроме моего дыхания.
Комментарии к главе (0)
Войдите или зарегистрируйтесь, чтобы оставить комментарий.
Пока нет комментариев. Будьте первым!
Загрузка комментариев...